• A
  • A
  • A
  • АБВ
  • АБВ
  • АБВ
  • А
  • А
  • А
  • А
  • А
Обычная версия сайта

Алина Бодрова: взращивать молодые побеги

Продолжаем цикл интервью с преподавателями программы «Литературное мастерство». Наш следующий гость — Алина Сергеевна Бодрова, филолог и преподавательница НИУ ВШЭ, выпускница филологического факультета МГУ.

Алина Бодрова: взращивать молодые побеги

На нашей программе Алина Сергеевна ведёт курс, посвящённый истории русской литературы. А ещё преподаёт на других программах в Москве и Петербурге и занимается собственными исследованиями. 

Алина Сергеевна, расскажите, пожалуйста, про ваш опыт обучения на филологическом факультете МГУ. 

Отвечать на этот вопрос довольно сложно: не хочется быть неблагодарной, потому что, конечно, университетские годы дали мне очень и очень многое и в научном, и в человеческом отношении, но с другой стороны — не хочется и приукрашивать собственные впечатления. 

Я училась на русском отделении филфака в середине 2000-х годов, и нашему поколению повезло застать многих прекрасных и очень достойных ученых и преподавателей. В этом ряду с благодарностью назову имена Алексея Михайловича Пескова, моего учителя, которому я очень многим обязана, — он читал у нас XVIII век, замечательный спецкурс про славянофилов и западников и что-то менее определенное, но увлекательное под названием «История русской культуры»; Анны Ивановны Журавлевой, специалистки по Островскому и русскому театру, Аполлону Григорьеву, Лермонтову — мы слушали ее спецкурс, кажется, последними; Георгия Константиновича Косикова, «зарубежника», прекрасно читавшего, правда для  ромгерма, лекции по Возрождению и серьезный курс по теории литературы; на отделении теоретической и прикладной лингвистики вели курсы Андрей Анатольевич Зализняк и математик Владимир Андреевич Успенский — и на них тоже можно было ходить. К сожалению, всех этих замечательных людей уже довольно давно нет на свете.  

Я c огромной благодарностью вспоминаю лекции Татьяны Дмитриевны Венедиктовой, семинары по истории русской литературы Михаила Сергеевича Макеева, курсы по текстологии и истории критики, которые читала у нас Галина Владимировна Зыкова, — и очень рада, что мы поддерживаем общение до сих пор и довольно часто встречаемся на конференциях и защитах дипломов и диссертаций.

Но с другой стороны, на филфаке было достаточно много преподавателей, посещать занятия которых было настоящим мучением или бессмысленным препровождением времени: лекции читались по книжкам или конспектам двадцати-, а то и тридцатилетней давности, семинары велись «по тетрадке», к экзамену требовалось знание учебника, а не текстов; иногда казалось, что преподавателям самим скучно рассказывать то, что им приходится излагать. Покойный Андрей Семёнович Немзер, в свое время тоже учившийся на филфаке и знавший многих преподавателей, которых застали 25 лет спустя и мы, любил повторять слова из пушкинской статьи «Альманашник»: Руссо «был человек учёный, а я учился в Московском университете». Эта формула, как мне кажется, передает довольно широкую гамму чувств по отношении к альма-матери, которая присуща многим выпускникам по крайней мере кафедры истории русской литературы. 

Важнейшим навыком учебы на филфаке было умение вызнать, кто из лекторов и семинаристов по тому или иному курсу «хороший», «стоящий», к кому стоит ходить не со своей группой или даже не со своим курсом, а от кого лучше «сбежать». Конечно, не все такие студенческие репутации были справедливыми, но не без того. И важно, что сама филфаковская система такое позволяла — ходить не со своей группой, сдавать не своему преподавателю, ну и просто не ходить на скучные лекции, а самому готовиться к экзамену.

С А. М. Песковым на защите диплома. Май 2007 года

Можно ли сказать, что в этом была специфика филфака МГУ?

Мне кажется, что так в университете было на многих факультетах. Это была очень важная вещь, прививавшаяся на филфаке — необходимость ориентироваться самому, выбирать интересного тебе преподавателя и не ограничиваться тем набором, который тебе предлагают, а всегда искать и смотреть шире. Можно сказать, что таким образом филфак институционально развивал навыки критического мышления, о которых в начале 2000-х годов рассуждали совсем не так часто, как в последнее время. Хотя на филфаке любили говорить, что тут лучшее образование и передний край науки, это не очень соответствовало собственным впечатлениям, особенно когда ты начинал читать современные статьи и видел - на конференциях и среди приглашенных на спецсеминары - такую науку, которая отличалась от того, что рекомендовалось к чтению в рамках обязательных курсов (довольно консервативный, классический набор академических текстов). Впрочем, направление к этим новым горизонтам тоже очень часто указывали наши преподаватели и старшие-младшие друзья, учившиеся на филфаке.

Еще одна важная особенность филфака МГУ состояла и состоит в том, что там много разных отделений — русское, романо-германское, славянское, классическое, отделение теоретической и прикладной лингвистики и еще несколько других, но есть общие курсы или такой замечательный предмет, как физкультура, где все встречаются вместе и так или иначе знакомятся не только друг с другом, но и с соседней областью знаний. Это тоже довольно сильно расширяло горизонты.   

В этом смысле важной институцией было общежитие — знаменитый ДСВ (Дом студента на проспекте Вернадского), где тоже все активно общались. Я москвичка и в общежитии не жила, но очень часто и с удовольствием ходила в гости к однокурсникам готовиться к экзаменам, обсуждать курсовые и доклады на конференции или подтянуть древнегреческий язык.  Но это, конечно, все особенности студенческой жизни в целом, а не только филфака.

Но если сравнивать филфаковские впечатления и практики с тем, как все устроено в Вышке, — здесь, конечно, система совсем другая. Здесь более широкое и дифференцированное предложение — майноры, миноры, МагоЛего, дисциплины по выбору и т.д. и т.п., но учиться самостоятельно, не ходя на занятия, как мы часто делали на филфаке, здесь не очень получится — накопленная оценка стучит в студенческое сердце. Здесь выбор перенесен на какие-то другие уровни, нежели это было в МГУ.  Вышкинские филологические программы — и бакалаврские, и магистерские — продумывались и придумывались очень тщательно, мы регулярно обсуждаем параллельные курсы, пытаемся построить их так, чтобы они работали друг на друга (другое дело, что не всегда это получается), отцы-основатели филологической программы очень ответственно подходили к приглашению преподавателей на все курсы. В Вышке выстроена система обратной связи от студентов, это важная вещь, на мой взгляд, при всех несовершенствах СОПа. Но тут я смотрю на всю эту историю с другой стороны и подозреваю, что студентам все это видится иначе.  

Расскажите, пожалуйста, про курс вашей мечты. Что бы это был за курс? О чём?

Вообще, я люблю курсы по истории русской литературы XIX века, которые сейчас читаю в Вышке, в том числе на «Литературном мастерстве». Курс по истории литературы можно читать очень по-разному, для меня это не просто набор канонических произведений и авторов, выстроенный по хронологии, а сложный исторический и социо-литературный нарратив, который требует привлечения самых разных методов и методик, в рамках истории литературы можно и, по-моему, нужно говорить и про тексты, и про людей, и про институции, и про историю идей. 

В этом смысле такой общий историко-литературный курс очень полезен для того, кто его ведёт, потому что ты должен сам для себя сформулировать систему представлений, выстроить связный рассказ, логику курса — и это бывает не менее сложно, чем выстроить сюжет или интригу в художественном тексте. При этом автор академического курса должен всё время учитывать то, что делается в науке, следить за тем, чтобы то, что ты рассказываешь, соответствовало актуальному уровню знаний и разысканий. Хочется надеяться, что таким образом выстроенный курс  полезен и для слушателей, в том числе для тех, кто конкретно этой литературной эпохой не интересуется: помимо текстов и фактов, важен сам ракурс разговора о произведениях и их авторах, который можно перенести на литературу, в том числе современную.  

Ещё из того, что мне кажется интересным, — это курсы, посвящённые текстологии, истории текста, тому, как писатели работают над своими книгами и кто еще участвует в этом процессе. Если мы смотрим на текстологию не просто как на художественную лабораторию независимого гения, то  видим, насколько текст связан с социальными и экономическими условиями его создания и публикации. История текста очень зависит от того, в какую эпоху писатель пытается что-нибудь напечатать, кто его редакторы, как обстоят дела с цензурой и порядком работы типографий. Это опять же дает почувствовать связь, соотношение между имманентными свойствами текста и «внешними рядами», о важности чего говорили еще поздние формалисты.


Преподавательская деятельность помогает вам в вашей научной работе? 

Да, конечно! Для меня это связанные между собой вещи. С одной стороны, важно, чтобы у преподавателя были собственные научные интересы, опыт научных разысканий, иначе невозможно научить этому. С другой стороны, исследованиям помогают сюжеты, которые обсуждаются на занятиях. Они заставляют прочитывать или перечитывать тексты, в них начинаешь видеть то, чего не видел раньше — это вполне может послужить материалом для работы. 

Диалог между исследованием и преподаванием ярче всего проявляется в научно-исследовательских семинарах, в рамках которых студенты пишут курсовые работы, то есть в идеале предпринимают самостоятельные исследования. Для научного руководителя это серьезный вызов — нужно предложить такую тему или проблему, про которую ты в целом понимаешь, как она устроена или как ее можно решать, но конкретный результат тебе пока неизвестен. Тогда возникает совместный научный поиск, ты выступаешь как играющий тренер на этом исследовательском поле. При этом конкретный сюжет курсовой может у тебя потом встроиться более широкий и общий сюжет, про который ты давно думаешь, — и твой личный, собственный паззл начинает складываться четче и становится более масштабным. 

Не все академические ученые (например, мои коллеги по Пушкинскому Дому) любят и стремятся преподавать. Конечно, преподавание отнимает невероятное количество времени и сил, в конце учебного года это чувствуется с удвоенной силой. Но мне кажется, что для ученого этот опыт тоже важен, потому что академическая работа часто «замыкает» исследователя в рамках узкой темы или одного автора. Можно годами заниматься локальными сюжетами, стать лучшим в мире специалистом по конкретному отрезку творческого пути такого-то писателя или чтению его рукописей. Но, привыкая заниматься такими конкретными сюжетами, например, комментарием к одному произведению или одному автору, ты рискуешь утратить связь с более широкими контекстами и понимание масштаба того явления, которое ты изучаешь по принципу «карта Англии в масштабах Англии». А когда ты преподаёшь — ты не можешь сосредоточиться на одном тексте или одном авторе, даже если этот автор Пушкин, Достоевский или Лев Толстой. Ты должен понимать и объяснять, с чем тексты этого автора соотносятся, как они выглядят на общем фоне, из чего этот фон складывается. Преподаватели вынужденно всегда смотрят шире, хотя, может быть, не всегда глубоко. Можно сказать, что в этом смысле преподавание — это такое бесконечное расширение горизонтов.

С Н. М. Елкиной (1923-2011), преподавательницей старославянского языка и исторической грамматики русского языка. 2004 год

Есть ли какая-нибудь узкая тема, которую вам хотелось бы исследовать, но никак не доходят руки?

Я бы переформулировала эту проблему как проблему «надкусанного» — начатых проектов или сюжетов, которые нет сил и времени закончить. Виной этому не только преподавательская нагрузка, но само устройство академической жизни, ну и мои личные особенности, конечно. Мне всегда нужен внешний импульс и компания — например, грантовый или издательский проект. Ты в него вписываешься, что-то делаешь, потому что знаешь, что это кто-то с тебя спросит или вы работаете в команде. Но доделать до конца успеваешь далеко не всегда, прежде чем проект формально закончится или тебя увлечет что-то новое. К таким недоконченным сюжетам относится издание поэта Баратынского, с которого для меня началась какая-то серьезная научная работа: при моем участии вышел том с поздними стихами, потом мы с коллегами готовили том поэм и писем, но эти тома, увы, до сих пор не хватило сил довести до конца, но я надеюсь все же к ним вернуться. Потом был лермонтовский сюжет, вокруг юбилея 2014 года и издания собрания сочинений, проект по русским переводам Байрона…

К этим сюжетам я стараюсь возвращаться при помощи преподавания — например, предлагая связанные темы для курсовых, чтобы не выпускать все это из поля зрения и питать надежды на то, что сможешь еще вернуться к этим сюжетам. 

Какой совет вы бы дали начинающему филологу?

Главный совет — дерзай знать, sapere aude — как нас учил Кант, а заодно и Гораций. Важно понять, что тебе интересно, и работать самому. Потому что без внутреннего интереса очень сложно себя заставить.

Заставить себя можно — если есть дедлайн, обязательства, прочее. Но если тема кажется скучной или непривлекательной, то, наверное, не стоит этим заниматься. И поэтому очень важно выбирать то, что нравится — и не бояться пробовать новое. А ещё не бояться бросать. Особенно на раннем этапе важно уметь сказать себе: «Вот это, наверное, не то, что я хочу», — и не бояться менять тему. По-моему, это тоже важно.

Как вы справляетесь с творческими кризисами в научной работе?

Такие кризисы случаются регулярно. Думаю, чем взрослее становится человек, тем чаще это с ним происходит. Потому что ты уже очень много чего попробовал. Особенно когда работаешь со множеством текстов — например, ведёшь «Академическое письмо» или каждый год читаешь десятки курсовых. Это вредное занятие: ты так привыкаешь анализировать чужой текст и его структуру, что все время начинаешь анализировать собственный еще на стадии плана, и это очень тормозит работу.

Или вот ещё: читаешь много других работ, видишь, как они устроены, и постоянно хочется сделать что-то другое — не хочется повторять и повторяться. И это тоже приводит к некоторому ступору. 

Мне кажется, важно, что если не пишется, то в какой-то момент надо это зафиксировать и дать себе возможность передохнуть, переключиться на что-то. Или использовать хорошо известный психологический приём: если тебе что-то не хочется делать, надо найти занятие, ещё менее желанное, и это стимулирует обратиться к отброшенному было письму. Со всем знакомым «страхом белого листа» я борюсь тем, что пишу на этом листе абракадабру — просто чтобы на листе что-то было. Дальше уже легче. В последнее время я перешла на конспективный режим письма. Если не получается сразу писать продуманными фразами —  пишу тезисы. Потом начинаю их заполнять — скажем, цитатами. Или развиваю какой-то тезис подробнее. Так на скелет постепенно наращиваю слова. Самое сложное — начать, придумать — и написать хоть что-то, зная, что дальше, когда втянешься, будет легче. А потом уже хочется поскорее закончить, и это тоже важнейшая мотивация.

У вас есть хобби? Какое?

С хобби сложно, потому что сложно со свободным временем. Можно сказать, что моё хобби — это поездки из Москвы в Петербург и обратно, но это тоже часть рабочего процесса.

Из нерабочих хобби, пожалуй, это прогулки по Петербургу и дачные, точнее сказать, деревенские досуги. У нас есть дом в деревне в Тверской области, так сказать, малая родина, мой дедушка был оттуда родом, а потом, в моем детстве, купил там участок, я там бывала каждое лето, начиная с 1988 года. Многие коллеги говорят, что в сложные времена хочется возделывать свой сад в самом прямом смысле, потому что взращивание, культивирование сада, огорода, чего угодно — позволяет видеть быстрый и ощутимый результат. По терапевтическому эффекту это чем-то похоже на преподавание. Ты видишь, что сначала была неухоженная земля или молодой побег, ты что-то сделал, и вот что-то растет, цветёт, плодоносит. У Баратынского об этом ощущении довольно точно говорится в стихотворении, известном под заглавием «На посев леса».

Набережная лейтенанта Шмидта

К слову о прогулках по Петербургу — какие ваши любимые места в северной столице?

В последние годы я полюбила Васильевский остров, где мы теперь живем, район дальней невской набережной и гавани. Сразу после окончания аспирантуры я тоже жила два с половиной года в Петербурге, начав работать в Пушкинском Доме, — это тоже было на Васильевском острове, но в другой части. Я снимала квартиру, окна которой выходили на Смоленское кладбище. Это было веселое время, когда все еще доучивались или только начинали работать, у меня в этой квартире постоянно кто-то останавливался проездом из Москвы, Тарту, Таллинна, и все, конечно, пытались разглядеть кладбище из окна, чтобы проникнуться мрачным петербургским духом. Зимой это можно было сделать, а вот летом затруднительно. «У тебя там прекрасный парчок под окном», — говорила моя подруга Нина. Но я сама не слишком этими пейзажами прониклась.

А вот сейчас гулять по Васильевскому острову вдоль Невы я очень люблю, от ледокола «Красин», который стоит уже в устье, около Горного института, до Благовещенского моста — это очень приятный маршрут, благо теперь есть станция метро «Горный институт», теперь можно туда доехать и из других частей города. Еще одно наше с мужем любимое место — Елагин остров, прекрасный старинный парк, с красивым дворцом (туда бывают отличные интерьерные экскурсии!), с сиренями, тюльпанами, уточками, белочками и ёжиками, которые выходят по вечерам. Это совсем не «Петербург Достоевского» и не имперский Петербург, давящий на тебя на стрелке Васильевского острова, — от них, особенно в последнее время, хочется сильнее дистанцироваться. 

Чай или кофе?

Безусловно, чай. В близком мне сравнении Москвы и Петербурга чай, конечно, истинно московский напиток и ритуал. Для меня чай — дефолтный напиток, «выпить чайку» я могу в любой момент. Мои петербургские знакомые, помню, удивлялись этому чаелюбию. 

Алина Сергеевна и петербургские дворовые котики

Кошка или собака?

Кошка. У меня, впрочем, никогда не было дома ни кошки, ни собаки (родители все годы отговаривались папиной аллергией, и моей сестре удалось завести только черепашек). Но вот в Петербурге у нас во дворе живет какое-то бессчетное количество черно-белых кошек, у них есть свой домик и часть подвала, их кормят все соседи, и мы тоже с удовольствием участвуем и  наблюдаем из окна за увлекательной кошачьей жизнью. Если верить популярному мему про то, что «Петербург — город любви и котиков», можно сказать, что любовь к кошкам приближает меня к петербуржцам.

Пастернак или Мандельштам?

Тут вот не могу выбрать. Оба нравятся. Мандельштам — это мой «детский» поэт, если можно так сказать. В моем детстве, т.е. в самом конце 1980-х — начале 1990-х гг. Мандельштама стали наконец издавать, и моя бабушка, филолог и очень литературный человек, эти издания с удовольствием покупала, читала эти стихи мне — и мы с ней их вместе учили: «На бледно-голубой эмали…», «Бессонница. Гомер. Тугие паруса…». Однажды в разновозрастной филологической компании зашла речь о том, кто в каком возрасте впервые прочел Мандельштама, — и мой рассказ про Мандельштама как детское поэтическое впечатление, помню, вызвал изрядное недоумение у старших коллег.

Пастернака я прочитала, когда его обычно читают — в старшей школе. Помню, как читала перед 11-м классом «Доктора Живаго» летом, в деревне, в бабушкиных вырезках из «Нового мира». Тогда и роман, и стихи очень тоже резонировали с юношескими впечатлениями, и в студенческие годы мне все это тоже нравилось (помню, специально ходила на какой-то курс Константина Михайловича Поливанова в РГГУ), а сейчас несколько меньше. Но для меня они равно важные авторы, и очень, конечно, важны исследования о них. На филологических работах о текстах Мандельштама и Пастернака хорошо учиться читать и анализировать модернистскую поэтику.


Беседовала Дарья Долбилина