В марте 65 лет исполнилось профессору-исследователю школы филологических наук Максиму Кронгаузу. О семье, возможности думать в детстве, необходимости учиться и просветительстве он рассказал «Вышке для своих».
Не могу точно сказать, что такое любовь к языку, но любовь к тому, чтобы подбирать слова, разбираться со словами, — это во мне, конечно, из детства, из семьи. Отец мой был поэтом, мама и бабушка не работали, но ближе к пенсии мама решила выйти на работу и стала корректором. Папа, как и многие поэты советского времени, зарабатывал переводами. В основном переводил поэтов Туркмении, Азербайджана, Грузии. Без знания языка, по подстрочникам. Он запирался в кабинете и переводил, и меня он немного приучил к таким переводам, показывал, как это, и я немного переводил.
Семья — это главное, что было в жизни, в ней было очень много любви и тепла, я за нее очень держался. Был такой детский страх — не любил уходить из дома без родителей. Боялся приглашений на дни рождения. Там, правда, еще одно обстоятельство было: я очень мало ел в детстве, а на этих днях рождения всегда уговаривали есть.
Мы жили возле Ленинградского проспекта, тогда посредине проспекта была аллея, и мы с отцом ходили по ней часами и разговаривали. Это было познание мира в самом простом бытовом смысле: не то чтобы мы ежеминутно выводили закон жизни — такого не было, просто говорили обо всем подряд. С тех пор ловлю себя на том, что коммуникацию часто представляю «ногами»: пройтись с человеком и поговорить — для меня чаще всего оптимальный способ прийти к чему-то содержательному. Иногда заходили на стадионы — ЦСКА, «Динамо», смотрели тренировки. Я тогда полюбил футбол и вообще много стал играть. Отец меня учил разным играм — например, игре из своего детства «пуговичбол», когда пуговицами играют в футбол, и я передал ее своим школьным друзьям. В более широком смысле семья тоже оказывала влияние: сестра деда научила меня играть в шахматы, и они стали важной частью жизни. Собственно, и дед с отцовской стороны тоже стал важным для меня человеком, хотя умер за месяц до моего рождения: он был известным журналистом, и много было другой родни, чья жизнь была связана со словом.
Школу как институцию я не любил. Учился нормально — не плохо и не хорошо, но вспомнить, что я приобрел там в смысле знаний, не могу, кажется, школьные предметы во мне не очень задержались. Но это было время взросления, по-своему тоже прекрасное. Двое моих самых близких друзей — это школьные друзья, и вот мы вместе с ними играли, говорили, осмысляли мир вообще, это было такое интенсивное размышление о себе, своем взрослении и — извините за дурацкое слово — о смысле жизни.
Я очень много читал. Школьный период — основной период чтения в моей жизни, а также чуть после школы, когда запоем читаются книги, и я за четыре дня прочел «Войну и мир», просто не вставая. И, как ни банально звучит, очень много думал. Я благодарен своей семье за то, что у меня была такая возможность, — меня не тормошили. Возвращаясь из школы, я в прямом смысле слова зависал в своей комнате на много часов: падал в кресло и думал обо всем на свете. И я думаю, что этот процесс играл важную роль в моей жизни. Я его никому не порекомендую, потому что кажется, что это весьма бесполезное времяпровождение, но для меня это думание действительно заменяло школу, потому что думать было интересно, а в школе — неинтересно.
О своем будущем представления у меня были смутные. Более того, я скорее сознательно об этом не думал, поскольку я не хотел взрослеть. Есть дети, которые хотят взрослеть, ждут не дождутся, а я наслаждался тем, какой я есть, тем возрастом, в котором живу, и к другому не стремился. Занимался я разными вещами, и этого хватало для выбора. Я тогда писал стихи, активно играл в шахматы на турнирах и еще много занимался внешкольной математикой — решал задачки, мне нравилось. Ходил также на олимпиады по лингвистике на филфак МГУ. Но выбор в конце концов сделал на основе скорее романтических представлений. Я прочитал роман Даниила Гранина «Иду на грозу»: образ познающих истину физиков меня захватил, и я пошел на физфак. И провалился, получив там двойку, как ни странно, по сочинению. На самом деле я рад, что провалился, не думаю, что мне было бы интересно заниматься физическими абстракциями. И после этого я поступил на филфак.
Я поступил на ОСиПЛ на структурную лингвистику. Сдавать нужно было в том числе математику, по которой я получил одну из немногих на этом экзамене пятерок. Чего ждать от этого обучения, я не знал совершенно, но неожиданно мне стало очень нравиться.
Если школа меня вгоняла в спячку, довольно характерную для юношей, которые просто ожидают, что же будет дальше, то университет стал пробуждением, потому что уже стало понятно, чему учиться, и началась такая взрослая активность. В школе я считал, что учиться на отлично даже не очень прилично. В университете же, наоборот, появилось ощущение, что хорошо учиться — это ровно то, что стоит делать, и я с удовольствием начал учиться, получал огромное удовольствие от учебы, от людей, с которыми я там столкнулся. Их принято называть учителями, это слово для меня слишком пафосное, но, действительно, это были хорошие учителя.
Это была для меня еще донаучная жизнь: мне было интереснее получать знание от кого-то, кто может увлечь, превратить процесс познания в детектив, сделать этот процесс совместным. Помню, с каким возмущением я начал писать курсовую работу на втором курсе, потому что она меня отрывала от учебы, мне было тогда интереснее учиться, а не исследовать и создавать что-то свое. Но здесь, в университете, наука открылась мне в социальном смысле: мне стало интересно вместе с людьми обсуждать что-то научное, пытаться решать какие-то задачи. Общение с людьми для меня было важным расширением понимания устройства мира, общества. Нам преподавал замечательный лингвист Андрей Анатольевич Зализняк, он читал разные изысканные языки: аккадский, арабский, древнерусский, а я писал у него курсовые работы. Анна Константиновна Поливанова переворачивала наше мышление в научном смысле, это был интересный опыт разрушения ценностей, критика всего и вся, и хоть звучит это подозрительно, но видеть сразу недостатки — это важное качество для ученого. Теперь это называется критическим мышлением. Были знаменитые математики, которые очень активно участвовали в лингвистической жизни: Юрий Иванович Манин, Владимир Андреевич Успенский — я знал его еще до поступления, он отец моего друга.
Были, конечно, всякие советские гадости, но они остались не как гнетущее воспоминание, а как анекдот. Например, мои проблемы с историей КПСС и с военным делом, из-за которого я чуть не вылетел из университета и не получил красного диплома, хотя в дипломе были все пятерки. Но у меня была двойка по военному делу. Я носил длинные волосы и драные джинсы, и майор Семенов, который преподавал военное дело, доверительно объяснял моей будущей жене, что зачем я ей такой нужен, потому что я не добытчик. Я действительно не был добытчиком и не стал. Но перед пересдачей, на которую собрали всех двоечников со всего университета, все же постригся — знал, что будут придираться. Но когда пришел стриженый, нас построили в линейку и сразу: «Ты, ты и ты — немедленно стричься!» То есть это был такой способ воспитания, а не оценка реальной длины волос.
После университета меня пригласили работать в один академический институт, это было недолго, а потом началась моя история с РГГУ. Это такая основная, наверное, глава моей жизни, я там проработал с начала 90-х по 2013 год, сделал там и академическую карьеру, и административную — начал старшим преподавателем и закончил директором института. Университет прошел всю историю России этого времени, со всеми ее подъемами и спадами, и я вместе с ним. Пришел я туда уже взрослым человеком, но сама идея, что я могу чем-то или кем-то руководить, для меня была абсолютно новой, а там я стал заведовать кафедрой, потом институтом, и это потребовало других качеств, которые не то чтобы мне присущи изначально. Это меня изменило.
Важными для этого периода стали разного рода поездки, они тоже дали другой взгляд на жизнь. В частности, я получил стипендию Дидро во Франции, потом стипендию Гумбольдта в Германии. И этот опыт, когда я расстаюсь с семьей, живу один, работаю, — он был совершенно новый, и он показал внутренние ресурсы. С одной стороны, я очень скучал по семье — у меня уже было трое детей, а с другой — я что-то делал более интенсивно, потому что был вырван из быта и бытовых проблем. Я написал первые книги, важные статьи. И вообще, нужно было познавать совсем новый мир, пытаться в него вписаться — я ведь провел там довольно много времени. 90-е годы были для меня временем, когда все новое, когда развитие полным ходом — профессиональное, внутреннее. В XXI веке развитие, конечно, не прекратилось, но шло уже совсем другими темпами — нового и в работе, и в жизни было уже гораздо меньше.
В какой-то момент я решил, что директорство мне уже неинтересно (да и времена изменились) и лучше заняться наукой, но попробовать изменить подход. И я так и сделал — ушел с должности. Но вот этот навык — руководить, работать с коллективом — он мне для нового подхода пригодился. Мне захотелось делать какие-то большие проекты в коллективе, перестать быть лингвистом-одиночкой, и я пригласил молодых ученых, мы образовали лаборатории. Сначала в РАНХиГС, а потом, буквально через пару лет, меня пригласили в Вышку, и такая же лаборатория появилась в Вышке.
Еще когда я работал в РГГУ, мне очень понравилось заниматься просветительской деятельностью. Меня часто называют популяризатором, но я бы скорее использовал слово «просветитель». Оно, может быть, несколько пафосное, но более точное: популяризаторы говорят главным образом о чужих научных достижениях, а я рассказываю в основном о своих.
Мне всегда было интересно рассказывать о том, чем я занимаюсь. Написание статьи или книжки или лекция — все это было не менее творческим процессом, чем собственно исследование. Или интервью, или открытая лекция — иногда этот живой разговор важнее научного, потому что я не скован строгими научными правилами, могу больше фантазировать, генерировать идеи. Многие ученые устроены иначе, им интересен только научный процесс как таковой.
Началось с того, что году эдак в 1987-м мне предложили написать для журнала «Знание — сила» статью. И я написал что-то, может быть, даже слишком игривое, но процесс письма меня заинтересовал. Кто-то из моих коллег это осуждал, потому что негоже ученому опускаться до такого вот литературного растолковывания научных проблем. Потом я писал статьи в «Новый мир», а существенно позже ко мне обратился журналист из газеты «Ведомости» с предложением писать еженедельные колонки на популярные темы. И я согласился.
Это был такой вызов. Как почти любой ученый, я не был готов к конкретному сроку подавать текст в таком вот режиме, но я как-то с этим справлялся почти год. Приобрел определенную известность, потому что газеты читают больше, чем научные журналы. Когда это стало превращаться в рутину, я решил с этим закончить, но на основе колонок написать книжку.
И это была книжка «Русский язык на грани нервного срыва», которая стала каким-то небывалым для научпопа бестселлером — добралась в рейтинге магазина «Москва» до второго места после какого-то детектива Донцовой или Марининой, переходила из издательства в издательство, и в конце концов тираж ее составил что-то около 100 тысяч экземпляров. Это было, конечно, везение, потому что я попал в больной нерв этого периода: все понимали, что с русским языком что-то происходит, но было не очень понятно что. Плюс название в соавторстве с Альмодоваром сыграло, потому что нервный срыв уже стал популярен как жанр — плач по русскому языку.
Опять же, это все вызвало некоторую оторопь у кого-то из моих коллег, но я этот путь продолжил, и мне все это очень нравилось. Я стал читать открытые лекции, у Института лингвистики началось сотрудничество с Политехническим музеем, мы организовали циклы по лингвистике, и это стало отдельной, очень интересной задачей, и до сих пор это продолжается.
И еще один важный вид деятельности, близкий к этому, но не тождественный, — это работа с детьми. Мы вместе с моей коллегой Леной Муравенко, работая в РГГУ, придумали в 90-е годы летние лингвистические школы. Это двухнедельные школы для детей с участием студентов и взрослых лекторов. Первую школу мы провели в Дубне, договорившись с местным лицеем. Это было замечательно, на берегу Волги, и из некоторых лекций и семинаров потом выросли серьезные научные работы и коллективы. Мои коллеги Шмелевы, Лена и Алеша, с тех пор стали заниматься анекдотами, потому что они придумали тему для детей, а потом это развилось в отдельное научное направление. И с некоторыми перерывами, связанными с недостатком финансов, мы проводили эти школы, и в последнее время они тоже проходят. Мы уже передали всю организационную нагрузку более молодым коллегам, сейчас уже третье поколение подхватило, но все равно приезжаем и сами, читаем лекции.
В Вышку меня пригласила Елена Наумовна Пенская, и мы вместе с еще тремя коллегами составили костяк будущей лаборатории и стали заниматься одним из самых интересных в моей жизни проектов — словарем языка интернета. Сейчас нас несколько больше, мы пригласили еще культурологов, специалистов по коммуникации, и в итоге у книги, которую мы выпустили по итогам этой работы, было шесть авторов.
Со следующей книгой — «Сто языков. Вселенная слов и смыслов» — было несколько сложнее, потому что было больше авторов, больше проблем, меньше собственно обсуждений, меньше интересной работы и больше неинтересной — выбивания текстов из людей. Но главное — мы работали очень быстро: за год создали словарь, за следующий — «Сто языков». Кроме того, была поставлена принципиально новая задача, которая присутствует в названии лаборатории, — это лингвистическая конфликтология. Это название можно поделить на собственно лингвистическую конфликтологию и, наверное, менее понятное — современные коммуникативные практики. Это последнее прежде всего относится к интернету, но еще и к эсэмэскам и подобным новым видам коммуникации.
Лингвистическая же конфликтология — задача чрезвычайно важная для сегодняшнего времени. Мы видим, что очень много конфликтов стали заметны благодаря развитию интернета и благодаря социальным сетям. То, что интернет сделал заметными эти конфликты, важно и в научном смысле. Они заметны, они доступны, мы видим, как развивался разговор, как возникал конфликт, и это можно изучать. И если раньше наука конфликтология была разделом либо социологии, либо психологии, то сейчас благодаря этому явлению к изучению могут подключиться и лингвисты. Потому что одно дело подраться в подворотне, а другое — публично, обмениваясь репликами, создать конфликтную ситуацию, возможно, завершить конфликт, возможно, разругаться вдрызг, и в какой-то момент стало возможным обратиться в суд в связи с конфликтом в интернете — завершения могут быть разнообразными. Но конфликт развивается на наших глазах, мы его видим, он записан. И я решил, что это замечательная тема для изучения. Здесь можно изучать языковые средства, в частности слова-триггеры, которые провоцируют конфликт, и слова-маркеры, по которым мы видим, что напряжение между собеседниками существует. Можно изучать конфликт как конструкцию, изучать его архитектуру, роли участников конфликта, стратегии.
Одна из первых задач для меня была связана с изучением конфликтов, источником которых является язык. Мы часто ссоримся по поводу языка. Это могут быть конфликты, связанные с политкорректностью (феминитивы, другие ранящие темы), или стилистические конфликты. Интересно, что стилистические конфликты, как правило, связаны не с чувством стиля, а с социальным слоем. Например, конфликты по поводу употребления слова «кушать» или ласкательных слов — это социальные конфликты, когда образованный человек начинает ненавидеть человека менее образованного, который использует такие ужасные, с его точки зрения, слова.
Конечно, такая тема могла бы стать темой масштабной, с участием представителей других наук, но я, во-первых, предпочитаю маленькие коллективы большим, а во-вторых, и задачу мне интереснее решать очень конкретную, не тратя времени на научную логистику. И я вижу большую ценность в нашей постановке задачи: очень часто ситуации из мелкого недовольства переходят к ненависти, идет последовательное усиление конфликта, разжигание, а в качестве дров используются слова. Тут взяли не нейтральное слово, а чуть более маркированное, более эмоциональное, там собеседник обиделся и тоже предложил такое слово, и вот уже доходит до примитивных ругательств.
Вербальные конфликты, когда слова цепляют другие слова и отношения становятся все хуже, можно смягчить, если где-то выбрать нейтральное слово. Поэтому важно отслеживать мелкие конфликтные вещи, которые нам могут помочь при решении задач уже не лингвистических. Лингвистическая конфликтология — очень важная область и сама по себе, и как выход в более общее пространство исследования человеческих отношений.
В каком-то смысле так менялись и мои лингвистические интересы: от грамматики и семантики к социолингвистике и лингвистической антропологии, то есть от изучения языка к изучению человека и человеческих отношений посредством языка и вербальной коммуникации.
Фото: Михаил Дмитриев